Булгаков написал письмо Сталину с просьбой разрешить ему эмигрировать или работать во МХАТе. 30 мая 1930 года Михаил Булгаков сел за письменный стол и начал письмо, от которого зависела его судьба. Не просьба — мольба. Не жалоба — исповедь. Не политический манифест — человеческий документ, где каждое слово взвешено, каждое признание выстрадано. Письмо начиналось почтительно: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!» Но за вежливой формой — напряжение, почти дрожь. Чтобы смягчить удар, Булгаков вставляет цитату из Гоголя ( являющегося любимым писателем Булгакова) — о желании быть «писателем современным», о готовности к «самопожертвованию». Это была не просто литературная отсылка: это попытка встать в один ряд с классиком, напомнить, что он — наследник великой традиции, а не «враг народа».
В своем письме Булгаков просит не эмиграции — отпуска с 1 июля по 1 октября 1931 года. Его аргументы: Творческий кризис. «После полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы… но физических сил нет, условий для работы — никаких». Он сравнивает себя с «литературным волком», которого «гнали по правилам литературной садки», — метафора, полная горечи и достоинства. Он признаётся в «тяжёлой форме неврастении с припадками страха и предсердечной тоски», в «полном истощении». Это не каприз — медицинский диагноз: бессонница, панические атаки, ощущение тупика. Необходимость «увидеть свет»: «Мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа… Я лишен возможности решить для себя громадные вопросы».
Для писателя, запертого в идеологическом пространстве, поездка за границу — не роскошь, а кислород. Исповедь: «Я был один‑единственный литературный волк»
Одна из самых сильных страниц письма — самоанализ. Булгаков рисует портрет художника, которого система пытается «выкрасить», превратить в послушного «пуделя». Но: «Крашеный ли волк, стриженный ли, он всё равно не похож на пуделя».
Он не обвиняет — констатирует: его «несколько лет гнали»; он «очень устал»; он «заявил, что более не волк, не литератор» — то есть отказался от профессии, чтобы выжить.
Но тут же — парадокс: «Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий. А если настоящий замолчал — погибнет». Это не хвастовство, а формула выживания: слово — его жизнь.
Так же Булгаков перечисляет свои занятия — не для похвалы, а чтобы показать: он не бездельник, не «тунеядец», а человек, который хватается за любую работу:
переработал «Мёртвые души» Гоголя в пьесу; режиссировал во МХАТе; выходил на сцену как актёр, заменяя заболевших коллег; работал в ТРАМе (Театре рабочей молодёжи); взялся за постановку в театре Санпросвета.
И всё это — параллельно с ночными бдениями над «Мастером и Маргаритой». Итог: «Я надорвался».
Страх и надежда: «Прошу разрешить жене сопровождать меня»
В письме звучит почти детская просьба: разрешить жене Любови Евгеньевне поехать с ним. Причина — не романтика, а болезнь: «Я страдаю припадками страха в одиночестве». Это момент максимальной уязвимости: писатель, привыкший к иронии и сарказму, признаётся в слабости. Финал письма — не унижение, а вызов. Булгаков просит не просто ответа, а личной встречи:
«Хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское моё мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам».
18 апреля 1930 года, около семи вечера. Москва, квартира Булгакова на Большой Пироговской. Тишину разрывает телефонный звонок — резкий, как удар метронома. Трубку берёт Любовь Евгеньевна, жена писателя. Услышав «из ЦК», она зовёт Михаила Афанасьевича.41Please respect copyright.PENANA3XTNrdYFTp
Булгаков подходит к аппарату раздражённо: ему кажется, что это розыгрыш. В ту эпоху подобные звонки редко несли добрые вести. Но голос в трубке не оставляет сомнений:
— С вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков.
Начало разговора: лёд и пламя
Булгаков, сбитый с толку, отвечает почти машинально:
— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
Сталин сразу берёт быка за рога. Он говорит спокойно, почти буднично, но каждое слово — как скальпель:
— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь…
Пауза. Булгаков ждёт конкретики — разрешения на выезд, отмены запретов, — но Сталин неожиданно меняет тему:
— А, может быть, правда — вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?
Это не вопрос — провокация. В воздухе повисает напряжение: ответ определит всё. Булгаков молчит несколько секунд. Он понимает: сейчас нельзя лгать, но и откровенность может стоить жизни. Наконец, он произносит фразу, которая станет ключевой:
— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, что не может.
В его голосе — не угодливость, а горькая правда человека, который любит страну, но ненавидит её систему. Сталин отвечает мгновенно, с одобрением:
— Вы правы. Я тоже так думаю.
Этот краткий диалог — не просто обмен репликами. Это момент, когда два мировоззрения соприкасаются: один — властный, расчётливый; другой — ранимый, но несгибаемый. И в этой точке они находят хрупкий компромисс.
Сталин продолжает, уже деловито:
— Вы где хотите работать? В Художественном театре?
Булгаков, ещё не веря в поворот судьбы, отвечает:
— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.
Сталин реагирует сухо, но решительно:
— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся.
Затем — обещание, от которого у Булгакова замирает сердце:
— Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.41Please respect copyright.PENANAwB3w5UOX6C
— Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить, — торопливо отвечает Булгаков.41Please respect copyright.PENANAmXCedtwIuU
— Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.
Трубка опускается. В комнате — тишина.
Их разговор длился считанные минуты, но его последствия растянулись на годы. Бесчисленное количество раз Булгаков прокручивал этот разговор у себя в голове. Так, в нескольких минутах телефонного разговора, сошлись две судьбы — писателя и вождя, — и родилась история, которую до сих пор читают как притчу о цене творчества в эпоху страха и тотального запрета.
Сталин не ответил письменно. За границу Булгакова не пустили. Доподлинно не известно, состоялась ли их очная встреча. Но последствия были:
На следующий день, Булгакова зачисляют в МХАТ. Он пишет в дневнике с горькой иронией:
«Сталин позвонил. Что это было — милость или новый вид капкана?»
Пьесы по‑прежнему запрещены, но теперь у него есть работа. Сначала ассистентом режиссёра, затем — либреттистом. Он хватается за неё, как за соломинку: ставит спектакли, переделывает «Мёртвые души» для сцены, пытается найти место в системе, которая его отвергает. Цензурное давление не ослабло. Это не свобода, но хотя бы хлеб. Часть изъятых рукописей удаётся вернуть — не все, но ключевые черновики и дневники 1926 года. Пьесы остаются под запретом, но сам писатель — не арестован.
Но тень того разговора остаётся с ним навсегда. В письмах к друзьям он то и дело возвращается к нему, словно пытаясь разгадать скрытый смысл. В 1931 году он пишет Сталину снова, просит стать «первым читателем» «Мастера и Маргариты». 41Please respect copyright.PENANAbvRrSqa0Aq
Ответа нет.
Это была не свобода — компромисс. Но для Булгакова, уже готовившегося к полному забвению, это стало шансом продолжить.
В конечном счёте Булгаков надеялся, что рукопись романа попадёт на стол непосредственно Сталину: она должна была заменить письмо, которое стало «страшно» писать (в тот год нередко после писем Сталину их авторы исчезали, как, впрочем, и те, кто не писал писем «наверх»).
И что же Сталин должен был вычитать в этом «письме»? Булгаков играл ва‑банк. Он надеялся, можно думать, что Сталину с его давно превзошедшим человеческие масштабы властолюбием идея всемогущества польстит — и заслонит рискованное уподобление Дьяволу.
И в Пилате была проекция на Сталина. В этом едва ли не центральном и, пожалуй, самом сложном герое романа можно было различить сочувствие сложному положению властителя, понимание драматизма его ситуации выбора — когда ради политики приходится отдавать на смерть человека, которому властитель в душе симпатизирует…
Всё это весьма мало имело отношения к реальному Сталину (он не знал сочувствия к своим жертвам), но Булгаков об этом вряд ли подозревал. Выдающиеся люди искусства, чьей творческой жизни выпало страшное время, — Булгаков, Пастернак, Мандельштам — невольно судили о Сталине по себе, безмерно его переусложняя.
Считал ли Булгаков, что Сталин прочитает роман? Скорее всего — да. Он был уверен, что Сталину интересно его творчество, что он даже увлечён им (с чисто политическими целями всё‑таки вряд ли возможно смотреть «Дни Турбиных» 15–17 раз).
В 1931 году (год, когда ломался после разговора со Сталиным замысел романа) Булгаков начал, но оставил на третьей строке письмо Сталину: «Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем…» Весной того же года он написал и отправил большое письмо Сталину, но ответа не получил (хотя письмо дошло до адресата).
В недрах романа таилось ещё одно «письмо» Сталину. Работая над романом, Булгаков не только не мог забыть его специфического эпистолярного контекста — он не без наивности (как уясняется только при ретроспективном взгляде) предполагал, что роман, попав на стол адресату писем, и для него окажется в том же эпистолярном контексте, будто бы живом и в его памяти…
Поэтому среди разных истолкований реплики Воланда «Рукописи не горят!» стоит иметь в виду и такое: фраза из письма 1930 года — «бросил в печку черновик романа о дьяволе…» — почти буквально повторена Мастером: «…Я сжёг его в печке». Этой репликой адресату письма и романа навязывался высокий тон предполагаемого контакта. Какой же именно?
Булгаков полагал, что Сталин вспомнит письмо 1930 года с трагическими деталями сожжения творческих рукописей, а также и письмо 1931 года: «С неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы»; «Писательское моё мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам».
И вопрос Воланда: «А кто же будет писать? А мечтание, вдохновение?», и ответ Мастера: «У меня больше нет никаких мечтаний, и вдохновения тоже нет» — содержат, на наш взгляд, отсылку к письму. Изображая себя покончившим с мечтаниями, автор, однако, самим наличием романа предъявлял себя же самого, исполненного вдохновения.
В романе идёт разговор о литературе, не состоявшийся в жизни. Почти вульгарной, бытовой, выпадающей из стилевой ткани нотой звучит реплика Маргариты: «Позвольте мне с ним пошептаться».
В текст романа инкорпорируется — как письмо, написанное особыми чернилами между строк книги, — сообщение со специальной адресацией: «…Что‑то пошептала ему. Слышно было, как он отвечал ей: „Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни. Кроме того, чтобы видеть тебя“».
Здесь зашифрован вторичный — спустя почти десять лет после застигнувшего автора романа врасплох телефонного звонка — отказ от просьбы об отъезде. Теперь — отказ человека, многократно всё передумавшего и разуверившегося в успехе каких бы то ни было своих писем и просьб.
В этой финальной сцене Маргарита берёт на себя ответственность и инициативу, на долю Мастера оставляя только отказ: «Я нашептала ему самое соблазнительное, а он отказался от этого».
Мы полагаем, что это не могло быть написано вне контекста писем. В этих словах заключалось сообщение: «Больше никуда не прошусь; опоздано». Не отрицалась, однако, соблазнительность неосуществлённых мечтаний…
И подсказкой судьбе, её заклинанием звучали следующие реплики Воланда, посылаемые автором не только неведомому будущему читателю, но и вполне конкретному «первому читателю»: «…Ваш роман вам принесёт ещё сюрпризы… Ничего страшного уже не будет».
Главному адресату романа фигура всесильного духа зла, совершающего благо, должна была, повторим, импонировать. И всё же возможное отождествление, надо думать, пугало автора. И поэтому вводится ещё одна проекция — теперь на Иешуа.
«Он прочитал сочинение Мастера», — говорит Левий Матвей о Иешуа. «Ваш роман прочитали», — сообщает Мастеру Воланд.
Навязчивая, колеблющаяся в процессе писания романа авторская мысль о чтении Сталиным романа как решающем судьбу и романа, и автора отрывается наконец от всякой прагматики. Факт чтения остаётся в романе, но он выводится за границу земной конкретности и передаётся в иной мир. Роман переадресовывается будущим читателям: время действия в эпилоге дано так, чтобы оно могло быть совмещено с любым временем будущего чтения.
Умирая при помощи Воланда, но по решению свыше, Мастер отправляется туда, где уже не он, а не властный над ним правитель (земная, государственная ипостась высшей демонической силы) жаждал встречи с тем, с кем когда‑то недоговорил.
ns216.73.216.236da2


