Как уже сказано выше наверное в жизнь любого человека не обходится без тёмных пятен, так и в биографии Михаила Булгакова притаилась своя болезненная тайна — «тёмная тетрада», связанная с опиумной зависимостью.
Нет не подумайте, это не скандальная подробность для жёлтой хроники, а трагическая глава, проливающая свет на глубину его внутреннего мира. Речь не о слабости, а о сложнейшем испытании, через которое прошёл писатель в самые мрачные годы своей жизни.
В 1916–1917 годах, работая земским врачом в Смоленской губернии, Булгаков столкнулся с реальностью, от которой не было спасения: эпидемии, тяжёлые операции, бессонные ночи. Чтобы справляться с усталостью и болью пациентов, он начал использовать морфий — тогда ещё легальный и широко применяемый препарат.
Сначала — как лекарство, затем — как необходимость. Зависимость подкралась незаметно, но сковала железной хваткой. В дневниках и письмах тех лет проскальзывают обрывки отчаяния: бессонница, панические атаки, мучительные ломки.
Но даже в этом аду Булгаков не переставал писать. Напротив — страдание стало топливом для его прозы. В «Записках юного врача» и «Морфии» он с беспощадной честностью описал: ад зависимости — без прикрас, без романтизации; страх потери рассудка; борьбу между волей к жизни и тягой к саморазрушению.
Эти тексты — не исповедь, а хирургический разрез по живой ткани. Они показали как писатель превращал личную трагедию в искусство, не прячась за эвфемизмами.
К началу 1920‑х годов Булгаков сумел вырваться из плена морфия. Он сумел справиться с зависимостью. Но это был не мгновенный прорыв, а долгий, мучительный процесс: осознанный отказ от препарата;
поддержка близких (особенно первой жены, Татьяны Лаппа, которая помогала ему пережить самые тяжёлые моменты); перенаправление энергии в творчество.
Он не стал проповедовать о «победе над злом» — просто продолжил жить, писать, любить. Но тень пережитого осталась с ним навсегда, как шрам, который не болит, но напоминает о прошлом. Это важно по тому, как опиумная зависимость, как глава биографии — не пятно на репутации, а ключ к пониманию его героев:
Мастер, измученный и сломленный, но не утративший веры в слово.
Понтий Пилат, терзаемый совестью и неспособный найти покой.
Маргарита, готовая на всё ради любви, даже на сделку с тьмой.
Булгаков знал: тьма — не противоположность свету, а его обратная сторона. И только пройдя через мрак, можно увидеть звёзды.
Так его личная «тёмная тетрада» стала не проклятием, а материалом для вечных текстов — тех, что продолжают говорить с нами сквозь десятилетия.
Два равносильных варианта прочтения личности и судьбы Мастера предложены автором читателю романа.
Мастер, несомненно, alter ego, второе «я» автора. Но эпилог, с его сильнейшим ощущением опустелости мира после того, как Мастер навсегда покидает Москву, подсказывает ещё одно истолкование этой центральной фигуры романа: перед нами — Второе Пришествие, оставшееся не узнанным москвичами.
Именно поэтому время остановилось. И Иван Понырёв год за годом в одни и те же весенние дни и в одном и том же возрасте приходит на скамейку на Патриарших прудах. Повторяются календарные дни полнолуния, но Пасхи больше нет: это Пасха без Воскресения.
Утрачена параллельность тех двух временных планов, связь между которыми осуществлялась творческой волей Мастера, но по наитию свыше. За пределы романа выведена та сила, которая порождала и формировала роман о Пилате — и само земное бытие которой придавало происходящему черты события, вечной драмы христианского человечества, истории, протяжённости.
Теперь перед нами — дурная бесконечность, движение по кругу. «Продолжения» романа Мастера, который его автор советует писать Ивану, написать невозможно. «Всё кончилось, и всё кончается…» — эти последние слова Маргариты говорят о завершении какого‑то цикла движения исторического времени, в пределы которого уложилась и творческая жизнь самого автора романа о Мастере.
Примечание к сноске:
Приведём здесь без комментариев воспоминание писателя С. А. Ермолинского (1900–1984), которое он не раз воспроизводил в наших беседах последних лет: «В последние недели болезни он лежал в постели, исхудавший, в одной набедренной повязке (даже простыни причиняли ему боль), и вдруг спросил меня: „Похож я на Христа?“».
Булгаков не однажды напоминает в романе читателю о «Фаусте». Так, перед тем как войти в «Грибоедов», Коровьев соглашается с Бегемотом, что «сладкая жуть подкатывает к сердцу, когда думаешь, что в этом доме поспевает сейчас будущий автор „Дон Кихота“ или „Фауста“, или, чёрт меня побери, „Мёртвых душ“? А?» (28, 708).
Параллели между романом Булгакова и трагедией Гёте прослеживаются совершенно отчётливо в образах Мастера и Фауста, Коровьева и Мефистофеля, Геллы и Гретхен.
Начнём с Геллы — Великой Богини, повелительницы богов и смертных, живых и мёртвых, являющейся нам то нагой и прекрасной, как Астарта, то одетой в чёрное вечернее платье, делающее её похожей на Гретхен — чёрно‑белую хозяйку преисподней.
Наконец, багровый шрам на шее Геллы наводит на мысли о женщине, погибшей насильственной смертью. Сравните теперь отрывок из «Фауста» Гёте, где доктору является призрак Гретхен:
Фауст34Please respect copyright.PENANA9eAK1925pE
Как ты бела, как ты бледна,34Please respect copyright.PENANA2BoTd4rmLN
Моя краса, моя вина!34Please respect copyright.PENANAcrJkUCCMER
И красная черта на шейке,34Please respect copyright.PENANABBPsSoQnJN
Как будто бы по полотну34Please respect copyright.PENANApSqqg1ho0Q
Отбили ниткой по линейке34Please respect copyright.PENANAuSzONjLVrk
Кайму в секиры ширину…
Гретхен, как известно из трагедии, была виновна в смерти своей матери и ребёнка и кончила жизнь на плахе. В царстве мёртвых она поэтому предстаёт со шрамом на шее. Вот и выходит, что облик красавицы Геллы отчасти совпадает с обликом прекрасной Гретхен.
Далее. В разговоре между Мастером и Иваном Бездомным выясняется, что последний смог бы распознать сатану, если бы хоть раз прослушал оперу «Фауст». Воланд вспоминает о встрече с очаровательной ведьмой на Брокенском шабаше. Бал сатаны в Вальпургиеву ночь как раз и описывает Гёте в своей трагедии.
Наконец, сам роман Булгакова предваряется эпиграфом из «Фауста»:
…Так кто ж ты, наконец?34Please respect copyright.PENANAJUDeidwS8c
— Я — часть той силы, что вечно34Please respect copyright.PENANAyF2DSudTti
хочет зла и вечно совершает благо.
Этот отрывок — часть диалога между Мефистофелем и Фаустом.
Влияние «Фауста» на булгаковский роман бесспорно, однако два художника по‑разному рисуют образ дьявола. Иконография Мефистофеля, так сказать, более каноническая: он — один из слуг Бога, не всеведущий, а лишь искушённый, из всех духов отрицания — наименее тягостный для Всевышнего.
Мефистофель действует в то «золотое» время, когда нечистый дух мог ещё один на один потягаться с человеком, даже с таким гениальным мятежником, как доктор Фауст. Мефистофель в этой борьбе — орудие божественной воли: Бог посылает сатану в мир быть спутником человека, чтобы заставить того в «смутном искании» истины стремиться к духовному совершенству.
Но миновало время единоборства двух титанов — человека, обладающего божественным разумом и свободной волей, и дьявола с его сверхъестественным могуществом. Писатель XX века осмеивает «привыкшего к уважению» Люцифера. Теперь уж сатане в одиночку не справиться даже с начитанным литератором или с обыкновенным обывателем. За несчастную женщину, потерявшую возлюбленного, принимается целое сонмище бесовское.
Воланд — только тень былого могущества дьявола (мы бы даже сказали — его былого благородства, ведь в прошлом у дьявола были достойные противники — сам Христос, например). В булгаковском романе князья тьмы «сгущаются» только там, «где люди сами уже до них над собой поглумились; …они подъедают им давно оставленное».
Работа Воланда разрушительна, «но только среди совершившегося уже распада. Без этого условия его просто нет…» .
Но Воланд — всё‑таки дьявол. Как ни ущербно его могущество, запахом смерти тянет от его преступлений. Как ни смешны личины его слуг — за ними пустые глазницы демонов‑убийц, враждебных и человеку, и Богу. Как презирают эти бесы весь христианский мир, две тысячи лет упорно исторгающий из недр своих самому себе пример — святых и праведников и истинных христиан, кои есть воплощённый принцип любви и милосердия.
Но милосердие — дело не воландовского ведомства (24, 643–644). Неприязнь к этому «другому ведомству» у воландовцев откровенная и постоянная во всём, даже в том, что ходатай Иешуа — Левий Матвей — и самое Царство Света, обещанное им, вызывает у сатаны нескрываемое отвращение и насмешку.
Осквернено убийством место в Москве, связанное с именем слуги Божьего на земле; припев церковного песнопения «Аллилуйя!» — «Хвала Богу!» — разрушители христианской морали превратили в пьеску для джаз‑банда и исполняют её в ресторанном аду и на бале сатаны. Вороватый, но «богобоязненный буфетчик» Соков в нехорошей квартире увидел: «Перед камином на тигровой шкуре сидел… чёрный котище», а ещё был стол, покрытый церковной парчой, и «на парчовой скатерти стояло множество бутылок» (18, 571). Кот восседал, по‑видимому, на шкуре того тигра, которого он убил, скитаясь в пустыне (самое место для демона‑убийцы!). Если же вспомнить, что тигр — символ Христа, тигрица — эмблема христианства, то ясно, каково отношение дьявольской шайки к Богу.
И всё же при сравнении трагедии и романа в портретах «злого духа» много общего. Только Булгаков снова «разбил» волшебное зеркало троллей, отражавшее давно известную личину сатаны, и в его осколках мелькнули перед нами разные дьявольские маски. Потому и роль Мефистофеля в романе по очереди играют Воланд, Коровьев и Бегемот.
Сравним, например, внешнее сходство Мефистофеля и Коровьева.
Гёте (Мефистофель предстаёт пред императором в облике шута вместо прежнего шута‑толстяка):
Вот новый шут — нам всем капут,34Please respect copyright.PENANATtMYyaG1hY
Болтлив и смел — на шею сел.34Please respect copyright.PENANA7Yh4YkKm8P
Тот был как чан — пропал пузан,34Please respect copyright.PENANAWRdFRFiD6V
А этот — жердь и тощ, как смерть.
Булгаков (1, 385): «…и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый… пиджачок… Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия… глумливая».
И Мефистофель, и Коровьев — большие шутники и фокусники. Оба поют: один — под окном у Гретхен и в погребке, развлекая подгулявших студентов, другой — организует кружок пения в филиале зрелищной комиссии. Оба они — слуги бога Маммона, олицетворяющего богатство: Мефистофель на маскараде наполняет амфоры текучим золотом, Коровьев в Варьете устраивает дождь из червонцев.
А уж как ловок бывает сатана, когда хочет угостить вином весёлую компанию: Мефистофель в трактире для студентов‑забияк добывает разных сортов винцо прямо из столешницы, а Бегемот на бале колдует у фонтана. Туда же, где сатана — владыка, в Брокенские горы на Чёртову кафедру или на Воробьёвы горы, на бал весеннего полнолуния, является он в полном блеске своего могущества под именем то Велиала, то Люцифера, то Мефистофеля, то Вельзевула, то Воланда.
Но если в булгаковском романе есть свой Мефистофель, то должен быть и свой Фауст. Это — Мастер. Как указывает М. О. Чудакова, в одном из первоначальных планов романа Мастер так и именовался Фаустом (5). Подобно средневековому учёному, тяготится он обществом и стремится к уединению. И видом своим походит Мастер на Фауста: одет он в длинный больничный халат и чёрную шапочку; на докторе тоже длинное одеяние и шапочка.
Мастер написал роман, в котором один из героев носит имя Иешуа, а Фауст переводил на немецкий язык Евангелие от Иоанна. И Фауст, и Мастер погибают, встретившись с сатаной.
Когда же является им искуситель? Когда и Фауст, и Мастер берутся по‑своему интерпретировать евангельскую историю, и каждый из них невольно искажает истину.
Фауст не может понять первопричину бытия: что было «вначале» — слово, мысль, сила, дело? Он считает, что должен при переводе уточнить смысл рассказа об Иисусе. Христианин, упражняющий ум и оставляющий сердце в пренебрежении, грешит помышлением, словом и делом. Грех помышления — начало уклонения от вечной Истины; мудрование ложное, плотское — есть дорога к вечной смерти. Фауст облекает сомнение в слово и, наконец, заключает союз с сатаной.
Нечто подобное происходит и с Мастером. Вникая в вечные тайны бытия, размышляя и страдая от сомнения, Мастер, как средневековые катары, впал в ересь и уверовал прежде всего в сатану как в Rex mundi — Князя мира, создателя всего земного мира. Ибо не мог ведь Добрый Дух сотворить землю и людей, столь наполненных злом и страданиями; значит, Добрый Бог есть только духовное начало и не мог бы воплотиться в мире зла и быть распятым.
Герой романа Мастера, Иешуа, стало быть, не вочеловечившийся Искупитель, а обыкновенный смертный — добрый, талантливый врач и философ, случайно погибший на кресте во имя принципа любви.
У булгаковского героя нет имени. Он — Мастер, один из многих в вековечной веренице пленников духа сомнения, неверия, скорби, смущения — когда‑то получивших от Бога, как дети, плоть и кровь Его и добровольно отринувших это родство.
Зачем нам знать его имя? Он — Мастер, один из тех, кто, быть может, надеется ещё избавиться от тяжкого ига сатаны, обрести спасение и жаждет пока душевного покоя. Имя его скрыто от нас милосердием Бога, охраняющего одних чад своих от опасности неправедного суда, а других — от искушения быть судьями.
Сопоставление трагедии Гёте и романа Булгакова интересно и при сравнении заключительных аккордов произведений: как разрешается ими идея воздаяния каждому по делам его.
Как мы помним, поэты и писатели до Гёте, использовавшие тему договора человека с дьяволом, низвергали своего героя в финале сочинения в ад. Гёте нарушил эту традицию и вознёс Фауста в рай. Философская концепция немецкого поэта, стало быть, строится на вере в силу человеческого духа. Душа человеческая — Божье дыхание, дитя Бога («Отче наш, Иже еси на небесех»); даже если душа эта — литературный фантом, она — мысль человека, значит — от Бога.
Гёте не тщился доказать, как совершается воскресение души Фауста (смертному ли рассказать о путях Провидения?). Поэт безусловно веровал в слова Никейского символа:
Чаю воскресения мёртвых34Please respect copyright.PENANAHg2sltcztZ
И жизни будущего века.
Царство Света — единственное место, где истинный христианин пожелал бы успокоить душу — и друга, и врага. Что ж, Гёте — истинный христианин!
Как далеко расходились убеждения католика Гёте и православного Булгакова в столь важном вопросе о милосердии Агнца Божия к умершим грешникам — или, наоборот, было между ними единомыслие? Ведь, кажется, грехи Фауста несравнимо тяжелей заблуждений Мастера. Что же имел в виду Булгаков, когда устами Левия Матвея определил участь Мастера: «Он не заслужил света, он заслужил покой»?
ns216.73.216.37da2


